Проиграл дочь соседу.

Вечерний туман, словно тончайшая фата, медленно сползал с верхушек сосен, окутывая село дымчатым покрывалом. В низкой горнице, пропитанной запахом дегтя, сосновой смолы и старого дерева, воздух казался густым и тяжёлым. Никифор вытер ладонью выступившие на лбу капли пота, оставив грязноватый след на загорелой коже. Его пальцы, шершавые и неуклюжие, вновь сжали потрёпанные карты, будто в них была заключена не участь партии, а вся его беспросветная судьба. Напротив, откинувшись на резную спинку стула, сидел Лука. Уголки его губ дрогнули, сложившись в едва уловимую, но оттого не менее едкую ухмылку. Его, казалось, бесконечно забавляла та внутренняя буря, что бушевала в соседе, эта смесь отчаянной надежды и животного страха. С наслаждением, растягивая мгновение, он бросил на грубый стол свои карты, веером лёгшие безобразным ковром. Он пристально наблюдал, как Никифор, заёрзав на табурете, будто пытаясь ускользнуть от неотвратимого, начал бледнеть, и краска с его лица спадала, словно вода сквозь решето.

— Всякий раз, когда ты пытаешься наверстать упущенное, выходит одно и то же! — голос Луки прозвучал мягко, почти ласково, но в этой ласковости таилась ледяная сталь.

Никифор судорожно перевёл дыхание, пытаясь вдохнуть полной грудью, но воздух словно стал тягучим и не давал насытить лёгкие. Тщетно. Всё внутри сжалось в холодный, дрожащий комок. Ладони покрылись липкой, леденящей влагой, а сердце, бешено колотясь, рвалось из груди, готовое разорвать её изнутри. До такой крайности он ещё не разнервничался никогда.

— Это ведь шутка… не всерьёз… — прошептал он, уткнувшись взглядом в тёмные сучки столешницы, не смея поднять глаза на победителя. — Что про меня люди-то скажут? Что за отец после этого?

— Ты, Никифор, — Лука смаковал каждое слово, растягивая их, как сладкую пастилу, — только что свою кровинку, старшую дочь, на кон поставил и проиграл. А посему не сносить тебе позора в этом селе. У нас же как исстари заведено, — мужчина развёл руками, широко и безапелляционно, — коли слово дал, исполняй его неукоснительно. Чтоб завтра на рассвете Матрёна была у нашего порога.

— Лука! — Никифор собрал в кулак всю свою волю, жалкие её остатки, и голос его дрогнул, но прозвучал. — Честное слово, не по-людски это! Не по-божески!

— Не по-людски было родную дочь на кон ставить, будто овцу бездомную, — парировал Лука, и в его глазах мелькнуло холодное презрение. — С моей стороны всё честно и по правилам.

Егор, сын Луки, стоявший в тени у печи, потоптался с ноги на ногу. Его душила молчаливая ярость, подступавшая к горлу горьким комом. Он наблюдал за этим жалким зрелищем, за этим пропащим человеком, лишённым и совести, и чести, продавшим плоть от плоти своей.

— Я отыграюсь… — Никифор почувствовал, как во рту пересохло и язык прилип к нёбу. Он потянулся к глиняному стакану с водой, стоявшему на краю стола. Но Егор был проворнее. Лёгким, почти небрежным движением он опрокинул сосуд, и тёмная струя, словно живая, растеклась по древесным годичным кольцам, впитываясь в них. Парень тихо рассмеялся, и смех этот был подобен скрипу снега под сапогом.

— Тебе больше нечего ставить, — констатировал Лука, потирая седые, щетинистые усы. — Ни кола, ни двора. Одни долги.

Никифор поднял взгляд на Егора. Этот юнец, сытый, уверенный в себе, всегда раздражал его своим спокойным высокомерием, этим ощущением превосходства, которое даже не нужно было демонстрировать — оно витало в воздухе вокруг него. И вдруг, в отчаянии, в голове мелькнула безумная мысль.

— Младшую, Авдотью, забирайте! Она давно на Егора глазки строит! — слова полились сами, подгоняемые паникой. — Но Матрёну… Я без неё пропаду! Старшая дочь, весь дом на ней держится… А как моя Ульяна будет… Её, совсем дитё, забирайте!

— На Матрёну играли, — в голосе Луки впервые прорвалось раздражение, словно его терпение лопнуло. — Страшный ты человек, младшую, дитя малое, подсовываешь. Ей и пяти лет от роду нет.

А Егор лишь презрительно фыркнул, сжав кулаки. Не будь отца рядом, он вряд ли сдержался бы. Всё село знало, каково было отношение Никифора к его девочкам после того, как ушла их мать. Матрёна, первая помощница и тихая работница; Авдотья, своенравная и мечтательная; Ульяна, крошечный котёнок, цепляющийся за юбку старшей сестры. Жена Никифора, Пелагея, отошла в мир иной, пытаясь подарить ему долгожданного сына. Повитуха, старая, видавшая виды женщина, предупреждала, умоляла, грозила. Просила не трогать её, не нагружать непосильным трудом, дать окрепнуть. Но разве слышал её Никифор? Какая невидаль, чтобы баба, созданная для деторождения, отказывалась от своего предназначения? Он жаждал наследника. Он замучил Пелагею упрёками, взглядами, молчаливыми ожиданиями. Та, хрупкая от природы, слабая здоровьем, таяла на глазах. Чудом выносила третью дочь, но цена оказалась безмерной. Умерла Пелагея молодой, оставив после себя тишину, которую тут же заполнил тяжёлый, вечно недовольный взгляд отца. Все заботы, все хлопоты, вся тяжесть быта рухнули на плечи Матрёны. Юная девушка, сама ещё нуждавшаяся в материнской ласке, стала и хозяйкой, и нянькой, и кормилицей. За любой труд бралась безропотно, никогда не роптала на свою долю. Бывало, вернётся Никифор домой, сядет угрюмый за пустой стол и ждёт, когда Матрёна засуетится, забегает, словно испуганная птичка. Для порядка покричит на неё, отчитает, чтобы знала своё место и не расслаблялась. Она лишь глаза опустит, длинные ресницы покроют бледные щёки, и прошепчет: «Папенька, простите, сейчас всё будет».

И порой его самого удивляло, откуда в этой хрупкой, тростинкой гнущейся девчонке столько сил. Еле на ногах стоит, тень от свечи, а ещё успевает и печь истопить, и скот покормить, и сестричек прибрать. Решал он про себя, что, видно, так и задумано природой — в женщине с молоком матери впитывается умение вести дом. В мать она пошла, в ту самую Пелагею, что тоже до последнего вздоха старалась.

Авдотьюшка же была совсем иной. Словно из другого теста слеплена. Нрав буйный, ленивая, невоспитанная. Всё ей было нипочём. Целыми днями слонялась без дела, строя воздушные замки о богатом женихе, о жизни в достатке и праздности. И в кого такая уродилась — загадка. Мечтала о шёлках, о прислуге, о внимании. Да только кому в доме нужна была такая лентяйка, бесполезная, как пятое колесо у телеги.

А об Ульяне, младшенькой, и говорить нечего. Пять лет всего от роду. Хвостиком за Матрёной по дому ходила, пыталась помочь, крошечными ручонками таская щепки или тряпочку. На неё Никифор и внимания-то не обращал. Сына хотел, а родилась эта… Лишний рот, обуза.

Никифор прикрыл глаза, и перед ним во тьме век всплыл образ дома без Матрёны. Грязные пороги, холодная печь, голодные куры, беспорядок и тоска. Нет, такую работницу отдавать нельзя! Но с другой стороны, опозоренная, проигранная в карты, кто её теперь возьмёт? Какая её судьба? И всё же, подчиняясь последнему порыву, он опустился на колени перед Лукой, сложил руки в безмолвной мольбе и запричитал, голос его сорвался в жалобный шёпот.

— Умоляю, смилуйся, Лука Митрофанович. Матрёна — дочь моя, плоть от плоти. Прошу… Всё что угодно забирай, но только не её. Как же она, опозоренная, жить-то дальше будет? Позор-то какой на всю жизнь. Она мне… она мне дороже жизни. Правая рука моя, свет в окне.

Лука бросил на него брезгливый, тяжёлый взгляд, словно увидел не человека, а нечто омерзительное, и плюнул на закопчённый пол рядом с его коленями.

— Завтра жду! Без опозданий.

Егор же, неожиданно сменив гнев на подобие милости, похлопал отца по широкому плечу.

— Да что же мы, в самом деле, нелюди какие? Звери лесные?

Никифор с удивлением, в котором мелькнул проблеск безумной надежды, посмотрел на парня. Сердце ёкнуло: а вдруг?

— Дороже жизни, говоришь? Всё за неё отдашь? Правая рука, значит… — Егор обратился к нему, и в его глазах заплясали насмешливые огоньки.

Никифор отчаянно закивал, будто голова его была на пружине.

— Хорошо, — Егор самодовольно улыбнулся, ощущая вкус предстоящей власти. — Будет тебе шанс. Единственный.

Он неспешно, с достоинством вышел из горницы. Лука, мгновенно поняв, в чём заключается задумка сына, громко, раскатисто засмеялся. Звук этого смеха заставил Никифора сжаться внутри. Ему стало дурно и тошно.

— Завтра, с первыми петухами, чтобы дочь твоя была у меня. Сильно сомневаюсь я, что ты согласишься на условия Егора, — Лука тяжело поднялся из-за стола и двинулся к выходу вслед за сыном, и его смех ещё долго звучал с улицы, смешиваясь с вечерним ветром.

Никифор поднялся с пола, отряхнул портки, поморщился от ломоты в коленях и присел обратно на скамью. Чувствовал он себя гнусно, мерзко, но не оттого, что дочь проиграл, а от осознания того, что именно Егор, этот наглец, предложил ему милость. Этот прохвост уже который год не спускал глаз с его Матрёны. Прикипел к ней душой, если о таких, как он, можно так сказать. Другой бы на месте Никифора уже приданое собирал, сватов засылал… благодарностями рассыпался.

Семья Луки была в селе первой. Власть и достаток. В голодные годы только их закрома не пустели. Из любой передряги выходили сухими, будто заговорённые. Хозяйство крепкое, родня в губернском городе при деньгах и чинах. Связываться с ними никто не решался — себе дороже. А уж садиться с ними за карточный стол — и вовсе безумие. Никифор же, как ему казалось, от крайней нужды, от безысходности связался с Лукой. Ленив был от природы, а средств постоянно не хватало. Своим трудом добывать не желал. Чего греха таить, любил выпить и потягаться удачей в игре. Слабый, малодушный. Уважением среди соседей не пользовался, но и не страдал от этого, находя утешение в кружке да в картах. А всю накопленную злобу и обиду на жизнь вымещал дома, на девочках. Поколотить мог просто так, для профилактики. Те же, зная его нрав, старались ходить по струнке, чтобы лишний раз не вызывать гнев. Больше всех, конечно, доставалось Матрёне. Никифор чувствовал свою абсолютную власть над ними и, в общем-то, был этим доволен.

Вернулся Егор, и в руках его сверкнуло лезвие тяжёлого топора. Он ехидно ухмыльнулся, положив железное лезвие на стол.

— Правая рука или Матрёна, — не стал тянуть с развязкой парень. — Выбирай. Здесь и сейчас.

Никифор сжался весь, почувствовав себя последним дураком и ничтожеством. Егор просто решил в очередной, последний раз над ним поиздеваться, довести унижение до предела.

— Завтра приведу, — пробормотал Никифор, спрятав дрожащие руки за спину, и, не глядя на Акима, вылетел из дома, как подхваченный вихрем.

Выбор без выбора. И говорить не о чем. По дороге, спотыкаясь о камни и корни, Никифор, пытаясь оправдать себя в собственных глазах, размышлял о том, что, может, оно и к лучшему. Честно говоря, выходило даже неплохо. На Авдотью надежды нет — строптивая баба растёт, ленивая… А вот Матрёна… Отдавать её не хотелось, хоть и сватались к ней многие, несмотря на дурную славу отца. Ну, попортит девку этот Егор, ну и что? Эка беда! При доме останется, хозяйством будет заниматься у богатых свёкров. А что до людской молвы… Пусть болтают. На каждый роток не накинешь платок. Так было, есть и будет.

Ужинать Никифор уселся затемно, когда тени слились в единую чёрную массу. Аппетита не было. Он отломил кусочек чёрствого хлеба и медленно, мучительно стал его прожевывать, словно жвачку. Думал, как быть, что сказать. Ульяна и Авдотья уже почивали. Одна Матрёна всё ещё крутилась по хозяйству, бесшумно, как тень. Никогда не ложилась раньше отца и не вставала позже него. Но жаль её не было в его сердце — лишь раздражение от собственной слабости.

— Не угодила? — Матрёна выглядела бледнее обычного, почти прозрачной в сумраке, глядя на полную, нетронутую тарелку отца.

— Авдотьку буди! — рявкнул в ответ Никифор, давая выход злобе. — Да живо! Разленилась она, пока отец не спит!

Матрёна спорить не стала, беззвучно скользнула в сени.

Разбуженная Авдотья, недовольная сном, начала ворчать и браниться. Увидев отца, притихла и скрестила руки на груди, выражая протест всей позой.

— Завтра встанешь чуть свет, — сказал Никифор, не глядя на неё. — Займёшься всем, чем Матрёна занимается. На тебе Ульяна. И только попробуй проспать.

Затем, устремив взгляд куда-то в стену, проговорил, стараясь сделать голос твёрдым:

— Матрёна утром к Луке Митрофановичу пойдёт. Ей будет не до нас.

Краем глаза он заметил, как дрогнули, замерли на миг тонкие пальцы дочери, перебирающие край фартука.

— Зачем? — Авдотья, не чувствуя страха, а лишь жгучую зависть, уставилась на сестру. — Что ей там делать?

— По хозяйству поможет, — слукавил Никифор, чувствуя, как горит лицо. — Вопросы не задавать! Распоясались тут совсем без меня! Ещё раз спать ляжешь до моего прихода — высеку на конюшне!

Авдотья фыркнула и почти с ненавистью посмотрела на Матрёну.

— Ты её Егору хочешь отдать? — угрозы отца её не испугали, в душе бушевала буря обид. — За какие такие заслуги? Она что, лучше меня?

Никифор стукнул кулаком по столу, так что затрещали доски, и поднял руку, готовую обрушиться.

— Авдотья!

Та рот закрыла, но глаза её горели негодованием. Егор нравился ей уже давно. Богат, статен, хоть и жесток. Ну и что? Зато в их семье женщины ни в чём не знают отказа. А в жизни самое главное — достаток. Со всем остальным можно смириться. Да только Егор и смотреть на неё не хотел, не замечал, что она, Авдотья, готова ради него на всё. И жизнь без него казалась пресной. Сватов с его стороны ждала, да те почему-то ходили только к Матрёне. Ходили и уходили ни с чем. С другой стороны… Красивая старшая сестра. Густые, тёмные, как смоль, волосы до пояса, глаза — два бездонных озера, стройная, гибкая. Не то что она, Авдотья — высокая, угловатая, с широкими плечами и узкими бёдрами. Девушка считала, что все выбирают по красоте да по достатку. А если ни того, ни другого нет, так в вековых девках и останешься. Представила, что завтра ей вместо Матрёны делать по дому и в огороде придётся, дурно стало так, что аж в глазах потемнело. Вдобавок ко всему подумала о том, что её Егорушка достанется Матрёне. А этого она допустить никак не могла.

— За Егора её отдашь… Я с горя удавлюсь! — выкрикнула Авдотья, словно вожжа под хвост попала. — Так и знайте! Оба! Не мила мне такая жизнь.

— Душись! — Никифор стукнул деревянной ложкой о край стола, и та с треском раскололась. — Вот прямо сейчас иди и душись!

Оскорблённая, ослеплённая яростью Авдотья вылетела из комнаты. Сейчас она отца не боялась. Наспех обувшись, выбежала из дома. Добралась до реки, до того самого места, где любила грезить о будущем, и остановилась. Страшно стало. Это она в сердцах, для красного словца, про удавку ляпнула. А на самом деле лишь отца попугать хотела. Сердце заныло от тоски и бессилия. Нужно было что-то решать. Завтра поутру к знахарке сходит. Больше ждать нельзя. Та Егора от Матрёны в миг отвадит… А может, лучше слух пустить… Опороченная девка никому не нужна. Ну и что, что сестра. Ну и что, что ложь… Кто проверять станет? А за своё счастье бороться нужно. Злилась Авдотья, и камни с размаху кидала в тёмную, безмятежную воду, нарушая её зеркальную гладь.

Не знала она ещё, какую судьбу избрал отец для Матрёны. А если бы и знала, то всё равно бы от своего не отказалась. Характер такой. Думала только о себе. В папеньку пошла.

Матрёна, несмотря на смертельную усталость, проплакала всю ночь, уткнувшись лицом в жесткую подушку, чтобы не разбудить сестёр. Не понимала она, за что с ней так отец поступает. Ведь ни разу за все годы она не пожаловалась на свою долю, не просила пощады. Все по дому делала, ничего в ответ не ждала. Ко всем просьбам отца относилась как к приказу, не спорила, не перечила. Была тихой, покорной тенью. Мать сестрам заменила. А теперь… Неужели где-то провинилась, не угодила?

Впервые за всю жизнь Матрёна решила отца ослушаться. И поутру, на рассвете, поцеловав спящую Ульяну в лоб, ощутив тепло её щёчки, вышла из дома. Решила отсидеться в лесу, спрятаться. Далеко не ушла, лишь на опушку. Но сердце за сестрёнку заболело тут же, остро и физически. Как девочка без неё? Ленивая Авдотья ведь даже каши толком не сварит. И от отца Ульяне могло ни за что достаться. Пришлось, сражённая любовью и чувством долга, вернуться.

Отец ещё спал, храпел, раскинувшись. Это было неудивительно. Вчера он напился в стельку и на чем свет стоит бранил свою судьбу, себя, весь белый свет. Жалел себя неимоверно, к жалости взывал. Мол, дочь, посмотри, как тяжело мне, овдовевшему, приходится. О вас, о трёх девках, думать надо. Но на Матрёну так и не смог глаз поднять. Стыдно было. А девушка, может, и хотела ответить, чтоб он пить завязал и в азартные игры не играл. Но язык прикусила, защемив между зубов все несказанные слова.

И всё же в дом зашла осторожно, на цыпочках, боясь разбудить его и Авдотью. Собрала в узелок яйца, хлеб, что было. Разбудила Ульяну, помогла ей одеться, заплела тоненькие косички. Выходили так же тихо, как мыши. Ульяна, чувствуя, что что-то не так, серьёзная, вопросов не задавала. Матрёне она доверяла безраздельно и считала своей мамой, хоть и знала, что это не так.

Далеко в лес не зашли, расположились на знакомой опушке, где земля была мягкой от мха. Матрёна причесала сестрёнке растрёпанные за ночь волосы и накормила скромным завтраком. Сама прилегла на траву, ощущая её прохладу сквозь тонкую ткань плат